Всю неделю Макар Жеребцов ходил по домам и обстоятельно, въедливо учил людей добру и терпению. Учил жить — по возможности весело, но благоразумно, с «пониманием многомиллионного народа».

 

Он разносил односельчанам письма. Работу свою ценил, не стыдился, что он, здоровый, пятидесятилетний, носит письма и газетки. Да пенсию старикам.

 

Шагал по улице — спокойный, сосредоточенный.

 

Его окликали:

 

— Макар, нету?

 

— Ты же видишь — мимо иду, значит, нету.

 

— Чего же негу-то? Пора уж. Черти окаянные.

 

И Макар подходил к пряслу, вешал свою сумку на колышек, закуривал.

 

— Сколько у нас, в СССР, народу?

 

Старуха не знала.

 

— Дьявол их знает, сколько? Много небось.

 

— Много. — Макар тоже точно не знал, сколько. — И всем надо выдать пенсию…

 

— Чего же всем-то? Все — зарплату получают.

 

— Ну, я неправильно выразился. Кто заслужил. Так?

 

— Ну? Чего ты опять?

 

— Спокойно. Тебе государство задержало пенсию на один день, и ты уже начинаешь возвышать голос. Сама злишься, и на тебя тоже глядеть тошно. А у государства таких, как ты, — миллионы. Спрашивается, совесть-то у вас есть или нету? Вы что, не можете потерпеть день-другой? Вы войдите тоже в ихнее-то положение.

 

Старухи обижались. Старики посылали Макара… дальше.

 

Макар шел дальше.

 

— Семен, ездил к сыну-то?

 

— Ездил…

 

— Ну, как?

 

— Никак. Как пил, так и пьет. С работы опять прогнали, свистуна.

 

— Ну, ты, конечно, коршуном на него. Такой-сякой-разэдакый!

 

— А как же мне с им? Петя, сынок, уймись с пьянкой?

 

— Да где там! Ты и слов-то таких не знаешь. Ты привык языком-то, как оглоблей, ломить… Самого, дурака, с малых лет поленом учили, ты думаешь, и всегда так надо. Теперь совсем другая жизнь…

 

— Раньше так пили, как он заливается? Другая жизнь…

 

— А ты войди в его положение. Он — молодой, дорвался до вольной жизни, деньжаты появились… Ведь тут какую силу воли надо иметь, чтоб сдержаться? Кониную. С другой стороны, его тоска гложет — оторвался от родительского дома. Ты вон в город-то на неделю уедешь, и то тебя домой манит, а он сколько уж лет там. Он небось сходит в кино, поглядит про деревню — и пойдет выпьет. Это же все понимать надо.

 

— Ты, лоботряс, только рассуждать умеешь. А коснись самого, не так бы запел. Ходишь по деревне, пустозвонишь… Пустозвон. Чего ты лезешь не в свое дело?

 

— Я вас учу, дураков. Ты приехай к нему, к Петьке-то, да сядь выпей с ним…

 

— У тебя прям не голова, а сельсовет.

 

— Да. Выпей. А потом к нему потихоньку в душу: сократись, сынок, сократись, милый. Ведь мы все пьем по праздникам… Праздничек подошел — выпей, прошел праздничек — пора на работу, а не похмеляться. Та-ак. А как же? Поговорить надо, убедить человека. Да не матерным словом, а ласковым, ласковым, оно, глядишь, скорей дойдет.

 

— Его надо поленом по башке, а не ласковым словом.

 

— Во-от. Я и говорю: бараны. Рога на лбу выросли — и довольные: бодаться можно. А ты же человек, тебе разум даден, слово доходчивое…

 

— Иди ты!..

 

— Эх вы.

 

Макар шагал дальше, и сердце его сосала, сладко прикусывая, жирная, мягкая змея, какая сосет сердце всех оскорбленных проповедников.

 

Иногда дело доходило до оплеух.

 

У Ивана Соломина жена Настя родила сына. Иван заспорил с Настей — как назвать новорожденного. Иван хотел Иваном: Иван Иванович Соломин. Настя хотела, чтоб был Валерик. Супруги серьезно поссорились. И в это-то самое время Макар принес им письмо от сестры Настиной, которая жила с мужем в Магадане и писала в письмах, что живут они очень хорошо, что у них в доме только одной живой воды нет, а так все есть, «но, сами понимаете, — в концервах, так как климат здесь суровый».

 

Макар посмотрел красный безымянный комочек, поздравил родителей… И те, конечно, схватились перед ним — каждый свое доказывать.

 

— Иван!.. Иванов-то нынче осталось — ты да Ваня-дурачок в сказке. Умру — не дам Ванькой назвать! Сам как Ваня-дурачок…

 

— Сама ты дура! Счас в этом деле назад повернули, к старому. Посмотри в городах…

 

Макар весь подобрался, накопился — почуял добычу.

 

— Спокойно, Иван, — сказал он хозяину. — Не обзывайся. Даже если она тебе законная жена, все равно ты ее не имеешь права дурачить. Она тебе — «Ваня-дурачок», допустим, а ты ей — «несмышленыш мой» или еще как-нибудь. Ласково. Ей совестно станет, она замолчит. А не замолчит — сам замолчи. Скрепись и молчи.

 

— Иди отсюда, миротворец!

 

— И меня не надо посылать. Зачем меня посылать? Ты меня послушай, постарайся сперва понять, а потом уж посылай. Ведь я к тебе не с войной пришел, не лиходей я тебе, а по новым законам — твой друг и товарищ. И хочу вам подать добрый совет: назови-ка ты сынка своего Митей — в честь свояка магаданского. Ведь они вам и посылки шлют, и деньжат нет-нет подкинут… А напиши-ка ему, что вот, мол, своячок, в честь тебя сына назвал — Митрием. Он бы где — одну посылку, а тут подумает-подумает да две ахнет. А как же: в честь меня сына назвали — это бо-оль-шое уважение. За уважение люди тоже уважением плотют.

 

Иван чего-то озверел.

 

— Иди отсюда, гад подколодный! Чего ты лезешь не в свое дело?!

 

Макар посмеялся кротко, снисходительно, ласково. Он знал драчливый характер Ивана.

 

— Ах, пошуметь бы?.. Ах, бы да сейчас развоеваться бы?.. Эх, ты. Ваня и есть.

 

Иван и в самом деле взял почтальона за шкирку, подвел к двери и дал пинка под зад:

 

— За совет!

 

Макар пошагал дальше по улице. Потирал ушибленное место и шептал:

 

— Нога у дьявола — конская.

 

И начинал рассказывать встречным:

 

— Иван Соломин… Зашел к нему, у них пыль до потолка: не могут имя сыну придумать. Я и подскажи им: Митрий. У него свояк в Магадане — Митрий…

 

Но Макара не хотели слушать — некогда. Да и мало на селе в летнюю пору встречных.

 

И вот наступало воскресенье. В воскресенье Макар не работал. Он ждал воскресенья. Он выпивал с утра рюмочку-две, не больше, завтракал, выходил на скамеечку к воротам… Была у него такая скамеечка со столиком, аккуратная такая скамеечка, он удобно устраивался — нога на ногу, закуривал и, поблескивая повлажневшими глазами, ждал кого-нибудь.

 

— Михеевна!.. Здравствуй, Михеевна! С праздничком!

 

— С каким, Макар?

 

— А с воскресеньем.

 

— Господи, праздник!..

 

— Сын-то не пишет? Что-то давненько я к тебе не заходил.

 

— Некогда, поди-ка, расписываться-то. Тоже не курорт — шахты-то эти.

 

— Всем им, подлецам, некогда. Им водку литрами жрать — на это у них есть время. А письмо матери написать — время нет. Пожалуйся на него директору шахты. Хошь, я сочиню? Заказным отправим…

 

— Ты что, сдурел, Макар? На родного сына стану директору жалиться!

 

— Можно хитрей сделать. Можно послать телеграмму: мол, беспокоюсь, не захворал ли? Его все равно вызовут…

 

— Тьфу, дьявол! Тебе что, делать, что ль, нечего, — выдумываешь сидишь?

 

— А учить подлецов надо, учить.

 

Старуха, злая, обиженная за сына, шла дальше своей дорогой.

 

— Боров гладкий, — бормотала она, — ты их нарожай сперва своих, потом жалься. Подымется ли рука-то?

 

— Человека — пока не стукнет, до тех пор он не поймет, — говорил сам с собой Макар. — На судьбу обижаемся, а она учит, матушка. Учит.

 

Проходили еще люди. Макар заговаривал со всеми, и все в таком же духе — в воскресном. Подсказывал, как можно теще насолить, как заставить уважать себя дирекцию совхоза. Надо только смелей быть. Выступать подряд на всех собраниях и каждый раз — против. Они сперва окрысятся, попробуют ущемить как-нибудь, а ты на собрании и про это. Важно — не сдаваться. Когда они поймут, что с тобой ничего нельзя сделать, тогда начнут уважать. А то еще и побаиваться станут — грешки-то есть. У кого их нету?

 

— Дак ведь возьмут да и выгонют.

 

— А куда выгонять-то? Дальше-то?.. Это ж не с завода.

 

Где-нибудь часа так в два пополудни к Макару выходил дед Кузьма, выпивоха и правдолюб. Опохмелиться у него никогда денег не было.